Андрей МОКРОУСОВ
Киев
Йоган Вольфґанґ фон ҐЕТЕ. Вибрані твори / Відп. ред. О. Жупанський.— К.: Юніверс, 1999.— 144 с. Текст укр., нім.
Ґете в дзеркалі України. Твори Ґете та про його творчість в українських бібліотеках: Вибірковий покажчик.— К., 1999.— 204 с.
Двадцять австрійських поетів ХХ сторіччя: Пер. з нім. / Упоряд. О. Жупанський; ст. Дм. Наливайка.— К.: Юніверс, 1998.— 224 с.
Шарль БОДЛЕР. Поезії / Пер. з фр. Дм. Павличка та М. Москаленка; ред.-упоряд. М. Москаленко; вступ. сл. Дм. Павличка; післямова Дм. Наливайка.— К.: Дніпро, 1999.— 272 с.— Текст укр., фр.
William SHAKESPEARE. Sonnets.— Вільям ШЕКСПІР. Сонети / Пер. Дм. Павличка. Коментарі М. Габлевич.— Львів: Літопис, 1998.— 272 с.
Пауль ЦЕЛАН. Стихотворения / Пер. с нем., состав., примеч. М. Белорусца; послесл. Г. Айги.— К.: Гамаюн, 1988.— 112 с.
Перевод всегда оставался последним, по слову Целана, “неопровержимым свидетельством” (“unumstцЯliches Zeugnis”) действительности украинской поэзии, даже тогда, когда, казалось бы, никакая поэзия уже невозможна. “Что ни говори, а есть Кочур, и Лукаш, и Тен, и Перепадя, и Содомора, наконец”,— говорили уже тогда, когда верлибров Калынця никто не знал, тексты “нью-йоркских” поэтов оставались недоступнее шумерской клинописи, киевская филиация гражданственных шестидесятников более не претендовала на роль литературного авангарда, а славных поэтов-восьмидесятников еще и в заводе не было. И хотя переводили на украинский всегда сравнительно мало, переводческая школа в Украине укреплялась как бы независимо от положения дел в собственно литературном пространстве, а убыль большей частью связана была с причинами внеэстетического характера. Новые времена, уход мэтров мало что переменили: переводят по-прежнему немного, но большей частью умело и хорошо (разумеется, речь идет лишь о литературном переводе, прозаическом и поэтическом, а не о научно-гуманитарном, философском и проч., где картина куда печальнее, нежели даже в России, переживающей глубокий упадок академических институций и переводческих традиций). При этом все более обращаются к авторам и культурам, ранее представленных по-украински явно недостаточно (древневавилонский эпос и Платон, Августин и Хайдеггер, Жарри и Тракль, Клодель и Кафка, Пруст и Целан, наконец).
В этом смысле небольшой сборник-билингва избранных стихотворений Гёте, аккуратно, скромно и стильно изданный “Юниверсом” совместно с киевским Гёте-Институтом к 250-летнему юбилею создателя “Фауста”, при всех своих достоинствах едва ли бы заслуживал специального упоминания. Однако некоторые обстоятельства отличают его от просто добротного рядового издания (не говоря уж о том, что сегодня в Украине выпуск любой книги в свет сродни подвигу, а от издателей требуется либо плохо объяснимое подвижничество, либо совершенная бесчувственность).
Прежде всего, отметим, что корректные немцы, конечно же, устроили презентацию своего издания, впрочем, без тщеславного размаха, но с выставкой украинских изданий Гёте в Литературном музее, небольшой, но обстоятельной. Во-вторых, из предисловия Дм. Затонского можно заключить, что инициаторы проекта подошли к делу с не европейской даже, а, скорее, с американской “открытостью”, обратившись “с одной стороны, к известным писателям, литературоведам, театральным деятелям, а с другой,— к наиболее опытным учителям зарубежной литературы в наших школах. Каждого попросили назвать произведение — или фрагмент произведения,— без которого он не представляет себе гётевский юбилейный сборник”. По мнению автора статьи, “эта так сказать „демократическая“ идея оказалась поразительно удачной, даже очень счастливой”, и в итоге способствовала, “украинскому перевоплощению” Гёте. Честно говоря, мы не можем вполне разделить этот энтузиазм и предпочитаем более традиционный вариант, предполагающий одного или нескольких квалифицированных составителей, концепцию и план, обосновывающий наличие либо отсутствие того или иного текста (перевода) и т. д.
Кроме того, открывая юбилейное издание классического автора, мы ожидаем встретить хотя бы самый лапидарный комментарий, пусть даже одни лишь датировки и библиографические пометы, по меньшей мере, указание на первопубликацию переводов. Очевидно, впрочем, что с нашей стороны это не более чем вредная привычка и высокомерие, на киево-русском именуемое “снобизмом”. Народные составители Гёте-250 не уступили нам в этой досадной взыскательности ни полслова, видимо, тем самым вплотную приблизив наше книгоиздание к самым строгим европейским традициям. Так что если этот томик попадет в руки соотечественника, сроду не слыхавшего о Гёте, не исключены самые любопытные эффекты. Более же искушенный читатель лишится возможности выделить безусловно новые переводы помимо великолепной, разом и строгой и вольной Андруховичевой версии “Gingo Biloba”,— три строфы изысканно-безыскусного “пушкинизирующего” и в то же время очень органичного четырехстопного хорея с пиррихием на первой стопе (“Цей листок, цей пагін Сходу, / Що в саду моїм живе, / Нам таємну дав нагоду / Осягти знання нове… ”). Как бы то ни было, вышел коллективный портрет украинского (скорее даже киевского) Гёте,— этакий коллаж, составленный десятком “электоров” (как профессионалов-германистов вроде Дм. Затонского, Е. Поповича и М. Рыхло, так и любителей, наподобие режиссера М. Резниковича) из текстов десяти первостатейных или же весьма изрядных переводчиков (от М. Бажана, М. Рыльского, Г. Кочура, М. Лукаша, В. Стуса, до О. Мокровольского, Е. Дробьязко, С. Сакидона, Ю. Андруховича и М. Тимочко) — картина утонченная, хотя и не особенно представительная, однако ж и не без значения.
Упомянув о портрете, нельзя не отметить, что издание изобретательно и тонко иллюстрировано: в духе того же “демократического” подхода пятерым художникам (П. Макову, М. Журавлю, Ю. Соломко, С. Милокумову и Х. Яссену) предложили выбрать на свой вкус гётевские мотивы и создать их графические эквиваленты. Против ожидания, в итоге возникло некое подобие стилистического единства, хотя, конечно же, Журавель и Соломко под одной обложкой сочетаются куда хуже, нежели Гёте по Резниковичу с Гёте по Андруховичу…
Главное же, в качестве своеобразного “приложения” к юбилейному сборничку Гёте-Институт выпустил добротный и полезный библиографический справочник, куда включены сочинения Гёте и о Гёте, наличествующие в украинских библиотеках. Значение такого издания трудно переоценить, и хотя внешне сей вадемекум книголюба представляет собой безобразно отпечатанный на скверной бумаге, схваченный на живую нитку том “настольного” формата в бумажной обложке, пользоваться им, пренебрегая всей его неказистой кажимостью, будет уж верно не одно поколение гуманитариев. А “коллективный” Гёте, увы, похоже, обретет заслуженный покой на полках библиофилов…
Между тем еще одному изданию “Юниверса” — небольшой антологии “Двадцать австрийских поэтов ХХ века”, годом ранее увидевшей свет в серии “Всемирная поэзия”,— определенно суждена иная судьба. Прежде всего, отметим серьёзный уровень составления, которым занимался один из лучших киевских переводчиков-филологов Олег Жупанский. Правда, и здесь аппарат исчерпывается кратким популярным, хотя и вполне содержательным очерком Дм. Наливайко “Феномен австрийской поэзии ХХ века”, а также в высшей степени лапидарными подстрочными примечаниями и столь же лапидарной (прямо скажем, недостаточной) информацией об авторах, содержащей, однако, некоторый минимум библиографических сведений. И здесь отделить первопубликации переводов от перепечаток большей частью также не представляется возможным (если речь не идет о фигурах классических, в роде М. Бажана, М. Драй-Хмары и т. д.). Впрочем, наши панегирики украинской переводческой традиции, безусловно, касаются традиции самого перевода и не распространяются на искусство научного комментария: в этой области Украина (за малым исключением) переживает эпоху неолитической революции.
В остальном же книга заслуживает самых решительных похвал. Прежде всего, как редкий случай весьма гармоничной антологии (при том, что в ней представлены работы 23 очень несхожих и принадлежащих к разным поколениям и школам переводчиков, от Михайла Ореста и Миколы Бажана до Моисея Фишбейна и Михайла Москаленко или Юрия Аднруховича и Тимофия Гаврылива).
Открывается том несколько избыточно, как на наш вкус, декадентской подборкой Гуго фон Гофмансталя в новых переводах Юрия Бедрыка и Виктора Коптилова и давних версиях Ореста (признаться, мы все ж предпочли старые трактовки новым, хотя выбор был нелегим), а завершается вязкими верлибрами Петера Хандке конца 60-х в переводах Игора Андрущенко (“„ Час“ - це іменник. Іменник не творить час. Що „ час“ — це іменник, то час не утворює час… ” и проч.); на двухстах с лишком страницах умещается шесть десятилетий австрийской поэзии, неплохо, казалось бы, известной русскому читателю хотя бы по “Золотому сечению” и многочисленным изданиям Рильке, Тракля и т. д.
Однако это совсем иная австрийская поэзия, прежде всего потому, что по-украински она оказывается вне ожидаемых реминисценций и аллюзий, очищенная от привычных контекстов и во всей своей наготе переданная нам “переводчиком-предателем”. Сам феномен чтения иноязычной поэзии в переводе на чужой язык порождает изысканные лингвистические эффекты, побуждая по-новому взглянуть на свой язык и на язык как таковой:
О, ще ця ніч, ця ніч, коли нам
обличчя глодає
всесвіту вітер,— хто ночі такої не звідав,
знадної, ніжно-зрадливої, на яку
кожне натружене серце самітно чекає?
Може, вона для коханців і справді є легша?
Ах, свою долю вони перед себе лиш криють.
Ти ще не знаєш цього? То скинь же з плечей
порожнечу
в простір, який ми вдихаєм; можливо, лиш птиці
почувають, як шириться в їхньому льоті повітря.
(Р. М. Рильке. Первая Дуинская элегия; пер. М.
Бажана)
Или же Ганс Карл Артманн в переводе М. Фишбейна:
в парку, де живе потвора,
має квапитись дітвора,
між кущів не йти у танці,
почепивши вранці ранці,
бо в почвариній макітрі
всі думки доволі хитрі.
та макітра хитро петра
і підступно підступа
страховиськова стопа…
Замечательны переводы Дм. Наливайко из Георга Тракля: вполне точные и адекватные, они, в отличие от привычных нам русских версий, создают гораздо более мягкий, пастельный образ поэта, причем, скорее, “филологизированный”, нежели “психологизированный”:
У синяві їхній видивляє себе
сон коханців.
На твоїх вустах
Тихнуть їхні щасливі зітхання.
Надвечір тягне рибалка свій важкий невід.
Добрий пастух
Виводить свою отару на світле узлісся.
О, які чисті дні твої, Елісе!
Наконец, нельзя не отметить и шедевры “чистой поэтичности”, подобные “Осеннему дню” Рильке в переводе М. Москаленко:
Звели останнім кетягам одно:
Дозріти. Довшого вділи їм строку
Для стиглості, щоб солодощі соку
Перебродили на важке вино.
или “Бурьяну на пелище” П. Целана в переводе М. Бажана:
Спис, перелітний птах, давно
пролетів понад мури,
біліє вже гілка над серцем, і море уже над нами,
на пагорбах глибочини зірки полуденні рясніють,
нетруйна зелень — мов око, яке розкривається в
смерті.
Наконец, наше представление об австрийской поэзии, несомненно, будет неполным, если мы упустим ее замечательный “второй ряд”, высокий уровень которого как раз и обусловил феномен Рильке, Тракля или Целана: “Запах плоду молодого, / вижовклість трави / сад і птаство ген круг нього, / круг його глави… ”,— переводит Кристине Лавант юный Т. Гаврылив, восходящая звезда львовской германистики и один из самых причудливых риторических поэтов поколения “позадесятников”…
Одним словом, благодаря тому, что среди тьмы вдохновенных “митців”, украинских и русских, переводчики всегда были прежде всего в строгом смысле ремесленниками, их искусство остается одной из самых устойчивых констант современного литературного процесса в Украине. Более компетентный и пристрастный критик отыщет, пожалуй, в австрийской книжке “Юниверса” не один “чортик”, мы же, однако, уверены, что антология эта предназначена не только для досужего чтения, но и для серьёзной работы, поэтому находим ее выпуск одним из самых существенных издательских событий прошлого года, похоже, так до конца и не оцененным неблагодарными соотечественниками.
Можно надеяться, что судьба недавно вышедших в свет “Стихотворений” Ш.Бодлера в переводах Дм. Павличко и М. Москаленко (составитель М. Москаленко) сложится удачнее. Прежде всего, заметим, что речь идет о переиздании бодлеровского сборника, впервые выпущенного издательством “Днипро” десять лет тому. Впрочем, переиздание это дополненное и обновленное; помимо полного корпуса “Цветов Зла” и “Обломков”, оно включает в себя подборку избранных текстов Бодлера на французском языке и вполне достойный аппарат: большую статью Дм. Наливайко и хорошие примечания М. Москаленко с обоснованием текста и вариантами переводов, а также с краткими био-библиографическими данными и реальным комментарием; иначе говоря, здесь имеются все атрибуты цивилизованной публикации, которых так не доставало австрийской антологии.
Это издание, правда, не академическое, но по нему можно смело цитировать, оно просто обречено войти в научный оборот; что же до оборота литературного, то, думается, литературный процесс в Украине нынешними своими очертаниями хотя бы отчасти обязан первому, десятилетней давности украинскому Бодлеру. Новое издание в свой черед включится в тонкую игру поэтических школ и генераций и, очевидно, станет причиной еще не одного “возмущения орбит”, неизбежно влияя на будущее нашей литературы. Напомним, что по-русски академический Бодлер вышел в 1970 г. (литпамятниковское издание под редакцией Н. Балашова и И. Поступальского), и сейчас трудно переоценить его значение в развитии реального литературного процесса 70-х и 80-х. Мы склонны полагать, что подобная же судьба ждет и переиздание украинского Бодлера, возможно, в более специальном, цеховом варианте, но едва ли сейчас это кому-нибудь покажется ненормальным.
И уж бесспорно, отныне нельзя представить себе какой-либо разговор об изданиях поэтических переводов без упоминания о львовской билингве В. Шекспира в переводах Дм. Павлычко,— четвертом в украинской литературе полном собрании “Сонетов”. Рецензенты уже отметили точность и тщательность экспрессивных Павлычковых версий, их жесткое и строгое фонетическое оснащение, безукоризненный лингвистический вкус (которого так не достает оригинальному творчеству достойного поэта-дипломата), но прежде всего здесь поражает великолепный, почти не бывалый в современном украинском книгоиздании научный аппарат — обширный комментарий тонкой переводчицы и замечательного филолога Марии Габлевич, комментарий вполне “немецкий” или “русский” (кому как нравится), ни в малейшей степени не снисходящий к “пересічному” читателю, отвечающий самым высоким критериям неоклассической традиции и школы Гр. Кочура, сложный, ветвящийся и при том прозрачный, толковый и поистине изящный, а помимо этого — исключительно глубокое философско-аналитическое эссе “Шекспировский Эрос жизни и творчества”, реконструирующее драматическую психоисторию будущего автора “Гамлета” и “Короля Лира”, трагедий, пафос которых во всем антитетичен пафосу сонетов и в значительной степени обусловлен именно кризисом лежащего в их основе идеала.
Появление даже одной такой книги значит уже великое дело — она задает критерий оценки, так что отныне любое сколько-нибудь претендующее на серьезность украинское издание классики неизбежно будут сравнивать с Шекспиром Габлевич и Павлычко, правда, пока трудно предположить, кто сумеет если не превзойти его, то хотя бы стать вровень.
Из русских переводных изданий, вышедших в Украине, мы отметим лишь одно. Но это одно — “Стихотворения” Пауля Целана в переводах Марка Белорусца и с послесловием Геннадия Айги.
Книга поэтических переводов, изданная тиражом 300 экземпляров, причем, изданная далеко от Москвы и Петербурга, к сожалению, едва ли может рассчитывать на должное внимание критики. Между тем, такое внимание она заслужила. Достаточно сказать, что это вообще первый сборник Целана на русском языке (томик украинских переводов П. Рыхло, немногим потолще, вышел в Черновцах шесть лет тому). Один из самых значительных и, вместе с тем, закрытых поэтов ХХ века, по-русски был представлен лишь несколькими подборками (впрочем, весьма обширными) в различных антологиях, в том числе и в знаменитом двуязычном “Золотом сечении”, открывавшем австрийскую поэзию поколоению 80-х (и не ему одному). Поразительная вещь: в этот блистательный по составу участников и эталонный по уровню подготовки “прогрессовский” том вошли и несколько целановских интерпретаций, принадлежавших никому за пределами узкого профессионального круга неведомому киевскому переводчику; им был М. Белорусец. Удивления заслуживает даже не так сам факт участия киевлянина в столь представительном столичном проекте (в конце концов, те, кто его осуществлял, славились вкусом и широтой взглядов), сколько явное несоответствие этих нескольких “провинциальных” переводов всему окружавшему их контексту; как бы их не оценивали, очевидно было одно: перед нами совсем “другой Целан”…
Действительно, в своих трактовках Целановой трагической герметики и катастрофического филологизма М. Белорусец радикально разошелся с большинством московско-петербургских переводчиков,— и прежде всего, с В. Топоровым, рьяно “романтизировавшим” поэта под своего рода новейшего князя Шаликова,— но равно и с К. Богатыревым, открывшим русскую “философско-поэтическую целаниану”, и с неутомимым популяризатором целановской лирики Е. Витковским, и с В. Купреяновым, и с К. Азадовским, создавшим несколько, зато, пожалуй, едва ли не лучших версий “русского Целана”,— со всеми, кто так или иначе, с большим или меньшим успехом искренно пытался перевести (“перевезти”) эти стихи на русский язык. Белорусец же вознамерился оставить Целана как бы внутри его персонального языка, никому толком неведомого и открывающегося лишь отчасти в “стихопадении, стиксотворении” (“Meingedicht, das Genicht”). Переводчик не счел возможным лишать своего поэта единственного заступника и свидетеля, и сохранил за собой право лишь условно “транскрибировать” чуждую лексику и синтаксис, доверивщись автору, который признавался в “Бременской” речи: “Только язык оставался достижимым и близким, оставался неутраченным среди стольких утрат… Ему выпало пройти сквозь собственную безответность, сквозь страшное онемение, сквозь тысячекратную кромешность смертоносных речей. Он прошел насквозь и не нашлось у него ни слова для того, что вершилось. Но он сквозь это прошел. Прошел и вышел на свет, „ обогащенный“ , правда, всем, что было. Я пытался на этом языке в те и в последующие годы писать стихи”. В самом деле, коль скоро поэт говорит о той степени ужаса перед всем, “что вершилось”, для которой вроде бы не должно быть адекватных форм выражения в обыденной (да и в поэтической) речи, то откуда ж этим формам взяться в переводе? Целан, конечно, утонченный и изощренный филолог, но филология эта не германская или французская, а некая всеобщая лингвистика языка “несуществования”, предназначенного для того, чтоб однажды пропеть “по ту сторону людей”:
Никто нас не вылепит больше
из земли и глины,
никто не скажет о нас — пыли.
Никто.—
— языка, более условного и вместе с тем более непреложного, нежели условные и непреложные языки обычного человеческого общения. Потому-то немецкий Целана, хотя и являет собой, казалось бы, высочайшую степень лингвистического изыска, мало схож с германским наречием, что бытовым, что поэтическим. Это доподлинный “немецкий” — язык немоты, косноязычия, отчужденной глоссолалии. Отсюда и русский Целана, как его понимает Белорусец, принужден выказывать свою несхожесть с общепринятой русской речью. Поэт-н? мьць, запинаясь и немотствуя, говорит не о том, что может быть заведомо вмещено в простой и рациональный смысловой объем грамматики или даже сложный и иррациональный объем устойчивой метафорической поэтики. А переводчику оставлено место — не для диалога, конечно же, но для личной попытки слова: “Говори и ты… ”.
Это достойный, тяжелый и аскетический путь, очевидно, требующий затраты всех сил, душевных и профессиональных. Потому-то, видимо, в корпус “завершенного” Целана у Белорусца вошло только шестьдесят с лишком текстов, а составление его заняло, по сути, всю жизнь. Знаменательно, что закрывает сборник не послесловие, но развернутая посвятительная надпись Г. Айги, творческие начала которого оказываются в непосредственной близости от такого чрезмерно затрудненного и почти безнадежного способа говорения. В этом смысле книга исключительно гармонична: все три ее участника пусть с трудом и наощупь, но в конечном счете находят путь друг к другу. Читателю к их странному собеседованию, к этому чтению порознь-и-вместе непереведенной, переписанной другими буквами целановской “бутылочной почты” — стихотворения-послания, заброшенного в волны времени в надежде, что его когда-нибудь выбросит на “берег сердца”,— читателю туда предстоит долго отчаянно пробиваться, чтобы в конце концов (едва ли вполне достижимом), самому попробовать “строк виноградных / перевезти кровавый пот”. Переводчик здесь уж никак не предатель, а сопричастник “клятв” и “письма” поэта, сродни его призрачной и прозрачной “розе-Ничто”, “розе-Никому”. Соответственно,
Теперь этот вес, который
сдерживает пустоту,
словно сопутствующую тебе.
У него, как и у тебя, нет имени. Может быть,
вы одно и то же. Может быть,
ты и меня назовешь некогда
так.
Никто еще не переводил Целана так “неясно”, так “неудобно”, так “невнятно”, как Белорусец, никто вообще не заводил его так далеко от того, что принято (и правильно принято) считать языком перевода, никто, кажется, так далеко и не заходил, вплоть до предсмертных, совсем уже распадающихся, точно рассеивающихся стихов из сборников “Световолие” и “Партия снега”… Поэтому мы полагаем, что 300 маленьких книжек, выпущенных Белорусцем год назад, это, увы, слишком много, если искать в них текст среднеевропейского кафедрального поэта, с должной мерой горечи в голосе на хорошем русском языке излагающем краткий курс Катастрофы, в которой он то ли выжил, то ли нет,— и, увы, слишком мало, чтобы кто-то один, кому, быть может, это предназначалось, когда-нибудь, рано или поздно, но все же непременно прочел:
Я могу тебя еще видеть: эхо
осязаемо щупальцами
слов у кромки
прощания.
Тихо отшатывается твое лицо,
когда оно вдруг
вспыхивает ярко лампою
во мне, в той точке,
где речь обращена к горестному Никогда.
…Что же до прочего, то, несмотря на поразительный объем — 112 страниц, включая фронтиспис, титул и содержание,— в книге нашлось место и для минимума необходимых комментариев, и для краткой хроники жизни и творчества Целана. Студенты и аспиранты, буде возникнет у них такая потребность, вполне могут на нее ссылаться. Впрочем, другой-то для них (и ни для кого) нет, и появится ли еще когда — бог весть!