…И как пчелы в улье опустелом дурно пахнут мертвые слова Николай Гумилев "Слово"
Язык - не только средство общения, но и разобщения. Не только средство самовыражения, но и средство манипулирования. Не только средство освобождения, но и порабощения языковыми стереотипами. Иначе говоря, язык неотделим от политики и властных отношений и только в этом контексте может быть понят адекватно. А это значит, что языковую политику нельзя отделить от языка политики.Влияние политики и властных отношений на структуру и функции языка является столь мощным, что это побудило даже Ролана Барта разделить языки на энкратические и акратические. Первые формируются под конкретные запросы власти и нужных ей идеологических механизмов. Вторые же - противодействуют власти.
Изменение характера политической власти неизбежно изменяет характер языка, что, в свою очередь, приводит к возникновению различного рода оруэлловских новоязов. Они задают новые общественные идеалы и критерии их выбора столь изощренным образом, что, по существу, ставят человека в ситуацию “выбора без выбора”. Это и называется манипулированием.
Д.Оруэлл соотносил, правда, понятие новояза лишь со схемами утопий, забыв указать на их универсальность. Ведь до тех пор, пока власть предержащие, руководствуясь идеологически оправданными целями, будут перемещать людей, являющихся объектами этой власти, в мнимо-виртуальную реальность мифов и симулякров, они с необходимостью будут изобретать новоязы.
Более-менее удачный термин "симулякр" изобрел один из метров современного постмодернизма Жак Бодрияр. Cимулякры обозначают создаваемые властью ad hoc виртуалии, выполняющих роль неустойчивых псевдомифологем. Иначе говоря симулякр - нечто мифоподобное, но это не сам миф, а его пародирование. Образно выражаясь, симулякры строятся из костей погибших мифов. В подобный симулякр в позднебрежневские времена превратился, к примеру, коммунизм.
Пристрастие к новоязам и симулякрам, как убедительно показал Ж.Бодрияр, присуще даже (а, возможно, в первую очередь) демократической власти. Иное дело, что в условиях демократии, искусственные языки политики существуют в виде “множественных миров”, оставляя подвластным некоторый “просвет свободы” (М.Хайдеггер), чего нет и не может быть по определению в обществах тоталитарных.
Сверхогосударствление и политизация всех сфер социальной жизни в условиях тоталитарного правления в первую очередь пагубно отражаются на языке ("улица корчится безъязыкая, улице нечем кричать и разговаривать"). Они ослабляют его номинативную (именительную) функцию и, наоборот, усиливают роль всевозможных прилагательных. В духе подобного чрезмерного резонерства оценки и комментарии предшествуют фактам, а иногда даже их подменяют. В особенности это присуще практике партийно-парламентской риторики.
Анализируя специфику политического языка, С. Зимовец небезосновательно замечает: “Произвольные статистические выборки политических выступлений указывают на их языковую чрезмерность (“избыточность”) вплоть до 95-99%. Интересно, что это отвечает проценту чрезмерности при олигофрении, где резонерство имеет терапевтически компенсаторный характер” [7, c..24].
Не следует, конечно, спешить с выводом о дебильности политиков. Скорее наоборот, - напрашивается вывод об их стремлении оглупить подобным образом реципиентов информации, чтобы тем успешнее манипулировать их поведением. Одновременно, перефразируя известное изречение, можно сказать, что любая власть развращает язык, но тоталитарная - развращает вдвойне.
Хотя сами власть предержащие, драматизируя порой вопросы языковой политики, предпочитают не обсуждать сам язык политики. Исключением из этого правила является разве что один отечественный диктатор вдруг на склоне лет "в языкознании познавший толк".
В постсоветской действительности, отнюдь не лишенной родимых пятен тоталитаризма, "вопросам языкознания" тоже отводится почетная роль. И когда заходит речь о так называемых языковых войнах в постсоветском пространстве, равно как и в пространстве глобальной политики, то следует иметь ввиду, что воюют между собой отнюдь не языки высокой культуры, а именно новоязы. Применительно к подобным, осложняющим украинско-российские отношения, войнам
уместно говорить о руссоязе.[6]. И само собой - об укроязе. Хотя, справедливости ради, следует заметить, что в силу историческихз обстоятельств, укрояз - явление вторичное, неоригинальное, подражательное по отношению к руссоязу.Комментируя театрализованные показательные политические процессы 30-х годов (этакие сталинские хэппенинги с трагическими последствиями),
Валерий Подорога весьма точно подметил сущность тоталитарного руссояза: "Слово не есть то, что может произноситься свободно, в разбросе колеблющихся, условных семантических потоков. Слово включается в жесткое сцепление деспотического письма. Произносимое слово - признание - приговор" [13].Вряд ли синдром "деспотической речи" уместно распространять на естественные языки. Они в данном случае являются скорее заложниками виртуально-игровых симулякров борьбы за мнимое языковое превосходство, примеров которой предостаточно. Однако, реальность заставляет усомниться, что в ближайшей перспективе политики оставят в покое деликатную сферу языка и культуры и предоставят им развиваться естественным образом.
Но вряд ли синдром "деспотической речи" уместно распространять на естественные языки украинского и русского народов. Они в данном случае являются скорее заложниками виртуально-игровых симулякров борьбы за мнимое языковое превосходство, примеров которой предостаточно. Однако, реальность заставляет усомниться, что в ближайшей перспективе политики оставят в покое деликатную сферу языка и культуры и предоставят им развиваться естественным образом.
Вот свежий пример из выступления на Всемирном Русском Народном Соборе
Владимира Жириновского, не отказавшего себе в удовольствии обвинить московского мэра в отсутствии патриотизма религиозного, экономического и языкового. Руководимая Ю.Лужковым Москва, - это, мол, "не столица православного государства", а "столица колонии, где висят вывески иностранных фирм, которые выкачивают прибыли на чужом языке" Выход из положения известному политику видится довольно-таки простой: "Нужно, чтобы в администрации действительно были православные, действительно русские и действительно патриоты, которые скажут: "Сними это немедленно и напиши по-русски. Не будет, ты уйдешь с этого города" [1]. Знаменательно, что в политическом руссоязе, которым пользуется Владимир Вольфович слово "патриот" мало что значит без прилагательных "действительный" и "православный".Данный пример является, кроме того, яркой иллюстрацией этноязыкоцентризма. По логике В.Жириновского, власть в стране должна принадлежать русским, а принадлежность к русскому этносу должна определяться степенью владения русским языком. Так выстраивается цепочка "язык-народ-государство", составляющая сущность этноязыкоцентризма. Понятно, что любой подобного рода центризм оборачивается дискриминацией других языков и других этносов. Ведь там, где есть центр, обязательно есть и периферия. Господство одних языков и этносов означает маргинальность других, что отнюдь не способствует социально-политической стабильности.
Кстати, в Украине этноязыкоцентризм, хотя для него и существуют некоторые предпосылки де-юре (конституционный тезис об украинской коренной нации и т.п.) отсутствует де-факто, что вызывает немалые "патриотические" нарекания в адрес действующей власти со стороны. В
одной из такого рода публикаций читаем: "Мы, в конце концов, начали бояться самого словосочетания "национальные интересы", поскольку не решили, интересы ли это всего населения, или только этнических украинцев. Мы постепенно и как-то незаметно перешли, совсем безосновательно, к фразеологии мультинационального государства" [15]. Но то, что в глазах автора является смертельным грехом отказа властей от национальной идеи, на деле представляется прогрессом в направлении построения полиэтничной политической нации.Что же касается русского этноязыкоцентризма, то он имеет куда более глубокие корни и сугубо идеологический характер. То есть русскому языку традиционно приписываются идеологические функции, а в постсоветский период, когда создался идеологический вакуум, эти функции еще более усилились. Русский язык, в частности, активно используется для развертывания в нерусских республиках движения "русскоязычных общин". К сожалению, официальный характер придали в Российской Федерации и весьма сомнительному в политико-правовом отношении статусу "соотечественников", принадлежность к которому определяется, опять же, согласно расплывчатым критериям владения русским языком (или руссоязом?).
Однако, в отличие от идеологов "русскоязычности", реальные представители русского этноса как внутри России, так и за ее пределами (“внутренние” и “внешние” русские) вовсе не идентифицируют свою “русскость”, с языком. Представители же этнорусской диаспоры в Латвии вообще заявили протест против их обозначения “русскоязычными”, ибо это неблагозвучие может, дескать, послужить основанием для восприятия их в качестве “русских язычников”.
"Язычность" - это действительно не более, чем симулякр. Государственность, а не язык на самом деле определяют национальную идентичность, как русских, так и украинцев. Именно этот критерий осознания респондентами своей “русскости” подтверждает, в частности. опрос, проведенный Фондом “Общественное мнение”. Быть “русским" в сознания большинства россиян тождественно принадлежности к российскому государству. С таким самоопределением категорически не согласны только 13 процентов респондентов, а 21 процент относят себя к тем, кто “скорее не согласен". Одновременно, третья часть (34 процента) респондентов уверена, что Россия “должна стараться присоединить соседние территории бывших союзных республик, населенные преимущественно русскими"; 44 процента считают, что Россия этого делать не должна; 21 процент с ответом не определился. Отрадным является тот момент, что большинство респондентов исключает силовые методы решения “русского вопроса” (их одобряют только 8 процентов опрошенных). Таким образом, социологи подметили слабую выраженность в массовом сознании идей “внешнего национализма” и тот факт, что “внутренние русские” недостаточно идентифицируют себя с “русскоязычными” в нерусских постсоветских республиках [9, с.78-96, 78-90].
В традиционного типа азиатско-восточных культурах конкретика поступка определяется ритуальной нормативностью. Европейские же культуры, органичной частью которых являются культуры украинская и русская, относятся к культурам текстуальным, то есть языково-знаковым. А это значит, что на осмысление и оценку событий существенное влияние оказывают структура языка и организация текстов или, как теперь модно говорить, дискурсов.
Уже Роман Якобсон обосновал значение элементов иконизма, то есть образной выразительности, в естественных языках. При этом известный структуралист особое внимание обратил на склонность читателя или слушателя воспринимать языково-формальные связи в качестве целиком соответствующих действительности. Таким образом, структура языка неизбежно переносится на структуру обозначаемых объектов, что хорошо усвоили политические технологи прошлого и современности.
Еще большее значение в контексте языковой виртуализации действительности имеет сюжетность, то есть внесение во внетекстовую реальность определенной субъективной логики. И, наконец, наивысший уровень в языке политики принадлежит идеологическому кодированию реальности. Однако, между автором текста и его реципиентами обязательно возникают
барьеры декодирования, - максимальные на идеологическом уровне и минимальные на иконическом [10, с.360]. Именно это почти полное отсутствие барьеров декодирования на базисном иконоческом уровне подвело идеологов к политической психотехнике навешивания на уши потенциальных реципиентов “виртуальной лапши” в малозаметных модификациях природно-языкового иконизма.Особое распространение эти психотехники приобрели в XX столетии, добрая половина которого прошла под знаком засилья тоталитарных идеологий. Вовсе не случайно философской модой XX века стало противопоставление реальности не сознанию, а именно языку. Возникла даже гипотеза лингвистической относительности, в соответствии с которой не язык определяется реальностью, а реальность - языком.
Нормативный русский язык создавался преимущественно под запросы политиков-государственников. Соответственно ему присуща упомянутая склонность к резонерству и любовь к прилагательным. Прилагательным зачастую отдается предпочтение перед существительными. К тому же, непременно вводится антитезисное противопоставление “а не". Грамматические конструкции с трудом выдерживают многочисленные возражения или условные формы типа “якобы”, “как бы” и т.п. [6]. Уместно заметить в этой связи, что если в английском языке прилагательных не более десяти процентов, то в русском и украинском - их удельный вес достигает тридцати процентов.
Одновременно, в тоталитарном руссоязе до границ возможного сужаются и без того слабые именительные функции русского языка. В этом смысле, по мнению некоторых теоретиков, руссояз якобы выходит даже навстречу идеалам постмодернизма, отрицающим какую-либо определенность и логичность выражений.
Страх тоталитарной власти перед именем существительным вполне оправдан. Ведь, по большей части, оно легко превращается в глагол, а глагол - это уже действие. Эта же власть, наоборот, заинтересована в пассивном подчинении, то есть бездействии подчиненных. В лучшем случае, ее устраивает погружение подданных в мир внутренних грез и рефлексий.
Сам этноним (национальное самообозначение) “русский” является, кстати говоря, не существительным, как у подавляющего большинства народов мира, а прилагательным. Таких прилагательных хватает также для обозначения целых социальных групп (“военные”, “ученые” и т. п.). Вот и не поймешь, где "кот ученый ходит по цепи кругом", а где просто ученый "сказки говорит". Разумеется, те, что устраивают власть.
Не поэтому ли внедряемое Борисом Ельциным самонаименование “россияне” встречает заметное сопротивление национал-патриотов (“мы не россияне, а русские”). А прохановская газета “Завтра” вообще обвиняет президента в том, что он поддался на провокацию Елены Боннер, которая злонамеренно, дескать, “подсунула” ему этих “россиян”.
"Русскоязычным" же экстремистам в Украине эти ельцинские "россияне" тоже решительно не нравятся, поскольку путают им идеологические карты. Ведь термином "россияне" они склонны обозначать какой-то мифический коренной этнос (один из устаревших этнонимов украинцев - "русини"), злонамеренно вытесняемый ныне несуществующими якобы в этническом смысле "украинцами".
Размышляя над феноменом "прилагательного" самообозначения русских,
Борис Немцов в своем "Провинциале" оценивает его в модном стиле евразийства. Россия якобы никак не может определиться в своих симпатиях между Европой и Азией, начиная со способов устройства государства и взаимоотношений внутри общества и заканчивая вопросами геополитического порядка. Поэтому и ведется без конца борьба между западниками и почвенниками как представителями культур европейской и азиатской. В этом смысле Россия вынуждена всегда к кому-то прислоняться, прилагаться. Или к Западу, или к Востоку. “Возможно, как раз в этом, пишет Б.Немцов, - отгадка тайны, почему “русский” стал прилагательным” [12].На самом же деле смысл этого вопроса в другом: тоталитарная власть делает "прилагательными" по отношению к себе и своих подданных, и язык на котором они выражаются. Не случайно русское (и соответствующее ему украинское) слово "промышленность" этимологически означает, что эта отрасль экономики возникла не сама по себе, а согласно "промысла государя". В свою очередь граждане СССР долгое время пользовались аббревиатурой ЭВМ до тех пор, пока Юрий Андропов не произнес более удобное слово "компьютер". Таких примеров "номинативной зависимости" предостаточно.
Хронический дефицит имен существительных время от времени приходилось и приходится компенсировать иноязычными заимствованиями. Однако, каждый раз на подобные волны вынужденных заимствований (на манер последней - с английского) вместе с сознанием народа болезненно реагирует национальная языковая культура, ибо иноязычное для данного типа культуры всегда выступает чужеродным и вызывает реакцию отторжения..
Речь идет о драматической проблеме органического соединения цивилизационного выбора со стратегией уникально-национального развития. Для каждого социального класса и для каждого этноса эта проблема оборачивается иной плоскостью, но сущность ее, очевидно, заключается в том, чтобы совместить все плоскости в едином конфигураторе. Что же касается правящих “элит”, то их прагматические устремления, должны, наверное, сводиться к выбору наиболее адекватных способов удержания и расширения своих властных влияний в наиболее “комфортный” и безопасный для себя способ.
Важно лишь не разменять общенациональную стратегию развития с языково-культурной включительно на подобную прагматику властвования. Столь же неосмотрительным, с точки зрения указанных интересов, является противопоставление "достоинств" родного государственного языка другим, якобы несовершенным, языкам. В Украине, например, есть теоретики, выискивающие мнимые преимущества украинского языка по сравнению с русским. В России же, в свою очередь, хватает тех, кто считает украинский язык искусственно сконструированным то ли австрийцами, то ли поляками (в некоторых "трудах" идея создания этого языка приписывается польскому писателю Яну Потоцкому). В лучшем случае его признают наречием русского. Во всех такого рода трудах речь идет не о добротном языкознании и не о социолингвистике или психолингвистике, а о ксенофобной лингвомифологии, то есть сомнительных языковых изысках, призванных обосновать не менее сомнительные идеи расового, этнонационального или ментального превосходства.
В качестве примера подобной лингвомифологии приведем два извлечения из претендующей на научность
Алексея Братко-Кутынского [2, с.101-108]. Сравнение украинского слова "країна" (здесь и далее сохранена украинская транскрипция) с русским "страна" свидетельствует, по его мнению, об инертно-пассивном и бездуховном отношении русских к своей земле. Ведь "країна", согласно автору, - это нечто, предоставленное народу солнечным богом Ра, устремленное к Раю, к богу Солнца. Край = к+рай - это нечто, тяготеющее к Раю. Русская же "страна" - какая-то непонятная "сторона". Не в пользу русского языка получается и сравнение "Батьківщини" с русской "Родиной", поскольку последнее слово сужает, мол, понятие до места, где человек родился.Еще менее утешительно для русского языка и русской ментальности, по версии упомянутого автора, сравнение слов "праця" и "труд". Украинское "праця", видите ли, восходит непосредственно к латинскому "рацио" и свидетельствует о врожденном стремлении украинцев к умственному труду, тогда как слово "труд" подсказывает, что русские тяготятся работой, поскольку она им чрезвычайно "трудна". Зато они охотно отводят душу на "охоте". Но и тут им сердешным не повезло, поскольку украинский "мисливець" - это не какой-то там простой "охотник", а "мыслитель" ("мисливець" автор выводит от слова "мислити"). Как говорится, все это было бы смешно, если бы не было так грустно..
Подобные лингвомифологические изыски являются принадлежностью той виртуально-игровой политической культуры, в границах которой постоянно происходит подмена реальных объектов иллюзорными "симулякрами". Человека же перемещают якобы для его же мнимого блага в “несусветную” (то есть “не от мира сего”) реальность. Соответственно каждое покушение на виртуальные миражи рассматривается как покушение на первоосновы народной веры. Находятся и философы, которые в духе самоновейшей постмодерной веры доказывают, что любая реальность - виртуальна [4, c..54-55].
Архетипы Матери, Отца, Порядка, Возрождения, которые так часто эксплуатировала в официальной пропаганде предыдущая коммунистическая власть, популярны и у властей нынешней. Изменяются разве что оценочные знаки и их окраска. Мирослав Попович, критически оценивая псевдопатетику “Возрождения”, независимо от того касается она Украины или России, уместно замечает: “Парадигма Возрождение принадлежит к мифологическим структурам сознания, не менее архаичным, нежели парадигма Пришествия светлого будущего” [15 ].Миф есть миф. Его измерения - это тот "нас возвышающий обман", который всегда дороже "тьмы дешевых истин". Но настоящие патриоты никогда не льстили своему народу, а, скорее наоборот, - только лишь от них мог он услышать горькую о себе правду.
Иван Франко, которого менее всего можно подозревать в нелюбви к своему народу, в "Образках галицийских" писал: "Признаюсь в грехе, который многие "патриоты" сочтут смертельным: не люблю украинцев мало между ними обнаружил я характеров, а так много мелочности, тесной заскорузлости, двуличия и пыхи" [цит. по 3, с.7].Политические лексика и грамматика испытывают мощное влияние соперничества политиков и политических партий, государств и государственных группировок за власть. Они непосредственно направлены на надлежащее, с точки зрения тех или иных интересов, истолкование процессов и результатов соперничества. Соответственно здесь происходят, постоянные переходы от актуального бытия к бытию потенциальному. При этом существенные различия между именами и прилагательными (дескрипциями) улавливаются с трудом. Иначе говоря, то, что выдается идеологами за объективное, может при ближайшем анализе оказаться субъективным. И наоборот [10, c.31].
Возникший еще в петровские времена официозный “русояз”, уклончиво названный Корнеем Чуковским канцеляритом, идеально подходит для дереализации действительности и “наведения идеологической тени” на “житейские плетни”. В свое время в послесловии к антиутопии “1984” Д..Оруелл справедливо заметил, что американская "Декларация независимости", переведенная на русский новояз, выглядела бы или “мыслепреступлением” или лишенным реального содержания славословием Старшему Американскому Брату [6].
Когда немалая часть украинских депутатов ныне упорно "рахують" вместо того, чтобы "вважати" - это, несомненно, дань "укроязу". Ведь "вважати" (соответствует русскому "считать", но не в смысле "счета", а в смысле "полагания") - значит уважать своих избирателей, что противоречило бы тоталитарно-новоязовской традиции. Из того же ряда слово "негаразди" как уклончивый эвфемизм для обозначения "кризи" ("кризиса").
Да и сама "криза" от длительного употребления приобрела тоже характер непонятного симулякра, обозначающего то ли нормальное состояние общества, то ли исходную точку его развития. В этой связи возникла даже занятная теория, в соответствии с которой "кризу" надо углублять до тех пор, пока общество не достигнет "дна", только оттолкнувшись от которого и можно будет всплыть наверх (?!). Другой симулякр связан с пресловутым "світлом в кінці тунелю" ("светом в конце тоннеля"). Некоторым любимцам судьбы удается увидеть его столь же отчетливо, как вчера им удавалось видеть "зияющие вершины".
Еще один аспект “русояза” имеет прямое отношение к нынешнему безденежью. Свое происхождение оно ведет от виртуальности рубля, который не крутился в советские времена в рыночном колесе "товар - деньги - товар". Поэтому идеологемы трудовых битв и подвигов успешно заменяли труженикам материально-денежное вознаграждение. В новорыночных условиях сложилось острое противоречие. Мифопоэтическая виртуалистика массового подвижничества былую привлекательность уже утратила. Время же массовых походов за твердой валютой для "просто хороших людей" еще не настало. Противоречит запросам рынка и давняя российская традиция компенсаторно оправдывать экономическую несостоятельность своим мнимым духовным превосходством и давать на экономические вызовы Запада иллюзорно-виртуальные ответы идеологического сорта по принципу “зато мы…” [5, с.30]. Конечно же, в идейном руссоязе эта традиция тоже нашла оправдание.Василий Розанов, комментируя "Легенду о Великом Инквизиторе" Ф.Достоевского, попытался обосновать сомнительный тезис о духовном первородстве русских, обыграв евангельскую сцену посещения Спасителем дома Марфы (Лк, X, 38-42). Экстраполируя евангельскую притчу на историческую состязательность народов, В.Розанов рекомендует русским не подражать примеру “суетных европейских сестер” (в Евангелии их прототипом является Марфа), а быть внутренне расслабленными и вопреки всему сохранять веру. Веру - не важно во что, ибо важен сам факт веры.
Но особенно примечательным является предзаданный “русоязом” симулякр свободы. Она отрывается в языковом контексте от ответственности и традиционно отождествляется с негативистской "волей-волюшкой". "Свобода совести" в идейном русоязе может означать разве что "свободу от совести", но отнюдь не свободу выбора мировоззренческих ориентиров, необходимую для активной жизненной позиции, которую так горячо пропагандировала предыдущая власть. А свобода слова, в свою очередь, оборачивается свободой главным образом для "черного слова", то есть всех мастей компромата. Так создается ситуация не "обжигающих сердца людей глаголов" (А.Пушкин), а "дурно пахнущих мертвых слов" (Н.Гумилев).
Выдавая желательное за действительное,
некоторые социологи утверждают, что пословица "своя свобода хуже неволи” якобы теперь уже чужда подавляющему большинству жителей России. Современный российский человек хочет, мол, сам распоряжаться своей жизнью и своей свободой и право на свободу сомнению не подвергает [8]. Дай то Бог! Но интересно, а как у такого человека с "правом на ответственность"? Первый идеолог “русской идеи” Ф.Достоевский парадоксально толковал свободу как несвободу детей, объединившихся вокруг любящего и верящего в любовь детей своих отца. Свобода народа "растворяется", таким образом, в культе Отца Народа, а в отсутствие такового - в культе Крестного Отца (Отца "Семьи"). Есть, видимо, определенная символика в том, что фамилия российского экс-премьера Виктора Черномырдина, известного знаковой фразой "хотели, как лучше, а вышло как всегда", примерно переводится на татарский язык как "Карамазов". Ибо новейшая история России действительно являет миру неподражаемые образцы "карамазовщины", когда среди сыновей "Федора Павловича" решительно преобладают внебрачные Смердяковы [17].Примечательно, что московский мэр Ю.Лужков включивший тезис об “исконной русской сыновности” даже в свою автобиографию, неоднократно и не без лукавства высказывал мысль о том, что в отношениях русского человека с властями всегда, дескать, было что-то сыновье, родственное и прервать эту традицию - означает, мол, "навязать людям не реформу, а предательство”. На самом же деле подобный патернализм означает всего лишь старание властей держать народ в инфантильно-незрелом состоянии.
Роль и значение языка во всех его видах и формах исключительно велика не только во внутренней, но и в международной политике. Причем современное виртуальное языково-политическое творчество надлежит воспринимать не иначе как в контексте информационных войн и операций, апофеозом которых стала пресловутая холодная война. Независимо от того, признаем мы эту войну таковой, что уже закончилась не в пользу побежденных или же таковой, которая длится и поныне, бессмысленно отрицать возросшее значение масштабных языковых манипуляций.
В не столь отдаленные времена холодной войны, изучив языковые стереотипы советского общества и их семантическое наполнение ("Ленин", "Павлик Морозов", "товарищ", "враг" и т.п.), западные политические психологи пытались, причем небезуспешно, это наполнение изменить. Как раз на базе проводившихся Мюрреем, Гитенгером и Калеваном, в середине 70-х годов исследований и были затем сформулированы
современные технологические подходы к манипулированию индивидуальным и общественным сознанием, используемые в политике, маркетинге и рекламе [14].Но имелось также и движение и в обратную сторону, когда в семантическое поле советской действительности вводились "враждебные" стереотипы в новом соцобрамлении ("плюрализм", "многопартийность", "рынок" и т.п.). В свою очередь, антигерои становились новыми героями, и наоборот. Особенно в этой семантической конверсии преуспел в 80-е годы "Огонек" Виталия Коротича. Не случайно в позднем советском руссоязе национал-патриотами ("заединщиками") был изобретен термин "окоротичи".
Своеобразным признанием перманентности информационно-знаковых операций стал постмодернизм как своеобразная рефлексия ситуаций информационного общества. Он считает себя не методом, не стратегией и не идеологией. Однако, в превращенных формах более чем успешно выполняет все эти функции. Принципы постмодернизма, несомненно, использовались западными политтехнологами для психологического воздействия на СССР в холодной войне. Нетрудно, в частности, распознать за горбачевской перестройкой постмодернистскую "деконструкцию (restructuring)", а за горбачевской гласностью - постмодернистскую "прозрачность" (transparency)".
Постмодернисты провозгласили приверженность неавторитарной парадигме в политике и чисто игровое отношение к языковым знакам. Человек, по их мнению, должен научиться, вопреки привычности упроченных знаково-языковых сакральных форм, распознавать их шаткость и неустойчивость, а также отдавать себе отчет в их парадоксальности. На знаковую игру властей постмодернизм предлагает ответить собственной игрой, причем игрой без правил. Для западных стабильных обществ подобная виртуально-игровая парадигма, возможно, и безобидна. Но для крайне неустойчивых постсоветских обществ она может иметь трагические последствия.
В информационных операциях условно можно выделить шесть приоритетов: методологический, хронологический, геополитический, языково-семантический, этнологический и инфраструктурный. Если оружие, в традиционном смысле этого понятия, прежде всего, означало способы уничтожения приоритетов материально-инфраструктурного порядка, то ныне понятие оружия существенно усложнилось.
Примером методологической информационной агрессии может быть тезис об отмирании наций и национальной государственности вследствие глобализации и преобразования мира в “большую деревню” (global village). Противников этой предвзятой идеи немедленно обвиняют в реакционном национализме, а сторонников - в верности либеральной демократии.
В качестве доказательства того, что национальная самобытность вместе с национальными языками заранее обречена на уничтожение часто приводится ситуация с Интернетом, где 85 процентов информации циркулирует на английском языке. Но удивляться тут особенно нечему, учитывая, что в США имеется 60 миллионов пользователей Мировой Паутины, тогда как в России - только миллион, а в Украине (по самым смелым подсчетам) - около трети миллиона. Вместе с тем, трудно не заменить, что российская Сеть (Рунет) растет столь стремительными темпами, что заняла уже значимые позиции не только в вопросах внутренней, но и внешней политики.
Иначе говоря, Интернет, несомненно, имеет, кроме универсалистской, и другую тенденцию - к обособлению локальных сетей. Она понятна хотя бы потому, что люди предпочитают общаться на максимально понятном им родном языке. Гегемония же английского в мировом информационном пространстве - это, хотя и долговременная, но отнюдь не вечная тенденция.
В конце концов, проблему формирования современных наций не следует демонизировать ни в духе этноязыкоцентризма, ни в духе глобализма. Ее попросту необходимо перевести на практический язык политического менеджмента. И тогда окажется, что национальная идея в информационную эпоху имеет право на существование, но не в анахроничных средневековых формах трайбализма или этноязыкократии.
Национальное самоутверждение важнейшим своим аспектом имеет адаптацию конкретного социокультурного региона мира (Украины, России и т.п.) к современной глобальной ситуации. Если ж ставить вопроса еще конкретнее, то речь идет об усвоении постсоветскими социумами в режиме открытого диалога универсально-цивилизационных стандартов, но при обязательном сохранении языково-культурной самобытности. Самосохранение этой самобытности (языковокультурной диверсификации) является, вместе с тем, одной из важнейших глобальных проблем.
Тому же, кто сомневается в реальности глобальных проблем человечества, следовало бы в том же Интернете хоть раз посмотреть на своеобразный счетчик
"Мирометр" (Worldometer), установленный филадельфийским (США) Институтом мировой игры (The World Game Institutes) [18]. Ежесекундно появляются там уточненные цифры рождений и смертей на нашей планете, ошибочных и удачных решений политиков, вышедших книг и новых долгов развивающихся государств и т.п.. По ком стучит этот "мирометр"? Очевидно, по каждому из нас. И по всем вместе.10 квітня .